Ирина ОДОЕВЦЕВА о Гумилёве, Радио Свобода, 3 сентября 1967

Беседу с Ириной Одоевцевой вел Виктор Федорович Росинский (работал под псевдонимом Виктор Федор`oвич)
Запись 3 сентября 67 года.

Виктор Федорович: Скажите, ваша литературная деятельность в России когда начиналась, в какой период?

Ирина Одоевцева: Она началась в 1920 году, когда я написала свою первую балладу ''Толченое стекло'', а до того я ничего не писала, потому что я была ученицей студии Гумилева и только училась. Я начала учиться в 1918 году в ''Живом слове'', но вскоре перешла в литературные студии, где было очень серьезно поставлено обучение.

Виктор Федорович: Скажите, пожалуйста, как вы рассматриваете, как вы оцениваете вашу литературную деятельность, которой вы посвятили всю свою жизнь? Это было продуктом чистого литературного призвания или в кругу вашей семьи были знакомые литераторы? Вращались вы среди них?

Ирина Одоевцева: Нет, у меня не было никаких знакомых писателей. Первый поэт, которого я увидела, это был Гумилев. Но я с самого детства всегда хотела быть поэтом, считала себя таковым. Даже когда я еще не умела писать, я уже складывала какие-то бессмысленные ритмические строки, а потом, когда я подросла, я стала писать баллады, в подражание Жуковскому, и перекладывать английские и французские сказки по-русски стихами.

Виктор Федорович: Скажите, кто был вашим мэтром, под чьим руководством вы начинали литературную деятельность?

Ирина Одоевцева: Под гумилевским. Моим мэтром был Гумилев, единственный и незаменимый, потому что другими я не так интересовалась. Я была его лучшей ученицей, и он был моим лучшим учителем. Я ему всем обязана.

Виктор Федорович: С кем вами приходилось сталкиваться? С какими представителями Серебряного века русской литературы и поэзии?

Ирина Одоевцева: Я знала очень хорошо Кузмина, Сологуба, Белого, Блока и Чуковского, Лозинского - всех поэтов, которые тогда были, так как я уже в 1920 году была членом Дома литераторов и Дома искусства, ежедневно с ними встречалась уже на равных основаниях, как поэт. Я очень скоро стала поэтом, а не только ученицей.

Виктор Федорович: Вы не могли бы назвать, что вы писали в эти годы?

Ирина Одоевцева: В этот год я написала первую свою ''Балладу о толченом стекле'', которая произвела очень большое впечатление, потому что до тех пор писали только лирические стихи. Потом я стала писать другие баллады - ''Баллада об извозчике'', ''Баллада о том, почему испортились водопроводы в Петербурге'', и особенно ''Лунную поэму'', которая была помещена во втором номере журнала ''Дом искусства'', и которая заставила даже плакать от восторга Максима Горького. Я это говорю, конечно, с легкой насмешкой, потому что он плакал очень легко.

Виктор Федорович: Когда вы покинули Россию?

Ирина Одоевцева: В 1922 году осенью. Я приехала раньше в Ригу, а потом в Берлин где я прожила целый год. В Берлине мне совсем не понравилось. Конечно, мы все мечтали побыть за границей, но тут я вдруг очутилась во враждебной для себя обстановке. Потому что в России мы, писатели, были так любимы, что мы чувствовали в каждом читателе друга, почти брата. А когда я приехала в Берлин, то я вдруг увидела, что писатели - самые обыкновенные люди и, в общем, никому не нужны, и что все люди, которые раньше так страстно относились к стихам, тут имеют другие развлечения — автомобили, рестораны, женщины интересуются платьями, как сделать себе поинтереснее прическу и макияж, и так далее.

Виктор Федорович: Да, в России всегда, конечно, отношение к литераторам, в особенности, к поэтам было особенное, не такое, как на Западе.

Ирина Одоевцева: В особенности в то время, потому что ведь надо себе представить, что это был голодный, холодный, черный Петербург, и как ночью люди, совершенно не боясь, что их могут схватить по дороге, все-таки приходили усталые после целого дня работы. И я совершенно согласна с Мариной Цветаевой, которая сказала, что ''из страны, где мои стихи были нужны, как хлеб, я попала в 1922 году в страну, где не только мои стихи, но вообще ничьи стихи абсолютно никому не нужны''.

Виктор Федорович: Значит, в Берлине ваша литературная деятельность была сравнительно ограничена?

Ирина Одоевцева: Да, я написала только одну балладу - о Гумилеве, и, как ни странно, мне много лет спустя Николай Иванович Ульянов рассказывал, что эта балладу он впервые услышал на Соловках, что ее там знали наизусть. Совершенно не представляю себе, как она могла туда проникнуть!

Виктор Федорович: Очень интересно! Сейчас у нас, правда, остается немного времени, но, может, вы прочтете строфу или две из этой баллады?

Ирина Одоевцева: Я прочту несколько строф из этой баллады.

На пустынной Преображенской
Снег кружился и ветер выл...
К Гумилеву я постучала,
Гумилев мне дверь отворил.

В кабинете топилась печка,
За окном становилось темней.
Он сказал: ''Напишите балладу
Обо мне и жизни моей!

Это, право, прекрасная тема'',—
Но я ему ответила: ''Нет.
Как о Вас напишешь балладу?
Ведь вы не герой, а поэт''.

Разноглазое отсветом печки
Осветилось лицо его.
Это было в вечер туманный,
В Петербурге на Рождество...

Я о нем вспоминаю все чаще,
Все печальнее с каждым днем.
И теперь я пишу балладу
Для него и о нем.

Плыл Гумилев по Босфору
В Африку, страну чудес,
Думал о древних героях
Под широким шатром небес.

Обрываясь, падали звезды
Тонкой нитью огня.
И каждой звезде говорил он:
— ''Сделай героем меня!''

Словно в аду полгода
В Африке жил Гумилев,
Сражался он с дикарями,
Охотился на львов.

Встречался не раз он со смертью,
В пустыне под ''небом чужим''.
Когда он домой возвратился,
Друзья потешались над ним:

— ''Ах, Африка! Как экзотично!
Костры, негритянки, там-там,
Изысканные жирафы,
И друг ваш гиппопотам''.

Во фраке, немного смущенный,
Вошел он в сияющий зал
И даме в парижском платье
Руку поцеловал.

''Я вам посвящу поэму,
Я вам расскажу про Нил,
Я вам подарю леопарда,
Которого сам убил''.

Колыхался розовый веер,
Гумилев не нравился ей.
— ''Я стихов не люблю. На что мне
Шкуры диких зверей''...

Когда войну объявили,
Гумилев ушел воевать.
Ушел и оставил в Царском
Сына, жену и мать.

Средь храбрых он был храбрейший,
И, может быть, оттого
Вражеские снаряды
И пули щадили его.

Но приятели косо смотрели
На георгиевские кресты:
— ''Гумилеву их дать? Умора!''
И усмешка кривила рты.

Солдатские — по эскадрону
Кресты такие не в счет.
Известно, он дружбу с начальством
По пьяному делу ведет.

Раз, незадолго до смерти,
Сказал он уверенно: ''Да.
В любви, на войне и в картах
Я буду счастлив всегда!..

Ни на море, ни на суше
Для меня опасности нет...''
И был он очень несчастен,
Как несчастен каждый поэт.

Потом поставили к стенке
И расстреляли его.
И нет на его могиле
Ни креста, ни холма — ничего.

Но любимые им серафимы
За его прилетели душой.
И звезды в небе пели: —
''Слава тебе, герой!''