Поэт Сергей СОЛОВЬЁВ «Южная школа», читает автор

Южная школа

1.

Твоя походка неплохо смотрится,
у тебя меж ногами гуляет ветер.
Ты не похожа на дисциплинарную матрицу,
помнящую о смерти,
типа св. Варвары или Терешковой,
типа Кюхельбекера или Склодовской-Кюри.
Ты – дисциплинарная матрица Южной школы –
Типа Шолом Алейхема минус Алишер Навои.
Я говорю тебе: уже написан Вертер, –
и снимаю с ресницы твоей стрекозу.
Ты не считаешь человека разминкой смерти
и сбрасываешь платье перед ergo sum.
Кожа твоя – цвета пленки на рыбьем жире,
ты окуриваешь себя травой;
стебли чуткие прядают на Кунашире
и деревья на цыпочках обходят тебя стороной.
Ты – дисциплинарная матрица «+29»,
ты – температура падения алычи.
Когда я беру на руки твое библейское тело –
чувствую, как сквозь него преломляются лучи.
И язык твой у губ моих – как арбузная мякоть;
мякоть… сок… сахар… сон…
И в полях облетевшего черного мака
над тобой чуть дрожит указатель: херсон.

2.

Мы ночуем на складе, где Мона Лиза
с подоконника смотрит на мохер и хурму.
Ты лежишь под знаменем лунатизма
и покусываешь бахрому.
Я принес тебе хлеб с маслом.
Съешь его как-нибудь.
Цель не имеет смысла,
важен путь.
В этом блефе отчизны я рад, что ты рядом,
что ты носишь оружье – звенящий шиш,
что лежишь на ящиках с денатуратом,
что, прижавшись ко мне, дрожишь,
что глаза твои – виноградины,
что ты волос ведешь к нулю,
что ты спишь, как изменник родины, –
я люблю тебя! Я тебя так люблю,
что мне кажется – я размножен,
и каждый хочет тебя одну,
и каждый рвется к тебе, как лошадь,
опережая других у губ…
Хляби разверзлись. Как жидкое олово.
Голос влекущий: «Иди!.. иди…»
Весь я в тебе уже, держишь за голову,
Юдифь!
… а наутро лежишь в дозоре,
цедишь цимес со дна «гымзы»
на язык, дурманящий как розарий.
Ты непереводима на другой язык.
Твоя речь похожа на лепрозорий.
Давай сформулируем твой закон:
третий день ты лежишь в зазоре
между жизнью и языком.
Я зубами скриплю, мне снится:
в белом лифе и галифе
между Джоулем тире Ленцем
Ты распиливаешь тире.
Я бегу, я в поту – успеть бы!
Жизнь отращивает язык,
язык становится совершеннолетним:
половозрелость, борода, усы…
Темень. Свернутая, как улитка,
ты постигаешь азы семьи.
Твой путь дрожит, как язык змеи.
У змей – джокондовские улыбки.

3.

В зарослях сада с травой воскуренья
выгнуты к югу сухие деревья.
Эти деревья сидят, как даосы,
тишь нарушают лишь полоз да осы.
Ты приближаешься медленно, будто
здесь между нами не воздух, а Будда.
Простоволосая и в оголенье
ты опускаешься на колени.
Волосы льются и кутают камень,
ты упираешься в камень руками
и замираешь. Ты приняла морфий?
Ты в этой позе похожа на арфу,
белую арфу на тлеющем торфе.
Звон твоих струн осторожно раздвину,
ты улыбнешься светло и невинно
и размагнитишь ладонью округу:
в ней обнаружатся лес и овраги,
небо отпрянет и преобразится…
Как приземляется хищная птица
или как замерший взмах пианиста –
так твои руки над полем зависнут.
Это зовется «прощай, позвоночник!»
Как ты шутила нынешней ночью,
грудь щекоча мне: «Ты мой Секс Эмпирик!» –
и до утра ходуном ходил дворик.
Что ж, моя юная фурия, здравствуй!
Ты приготовила зелье и яства,
эрос и эпос да прочего малость.
Ближе! Уже я не слышу твой голос…
Медом янтарным фалуешь мой фаллос,
клюквенным соком дурманишь мой волос;
фаллос медвяный, клюквой омытый,
ты инкрустируешь белым бисквитом;
у основанья положишь ты сласти,
а по краям – виноградные грозди,
и языком, чуть живым от ужимок,
приподнимаешь и дразнишь вершину,
воображая, как в сладостной щеми
бурный циклоп заползает в пещеру.
Жмурясь от буйного воображенья,
прядью щекочешь вулканное жерло:
вздрогнет, качнется он влево и вправо, –
губ твоих жарких сомкнется оправа.
Сцилла с Харибдою, алчная амба!..
Но достаешь еще лавр и амбру:
лавр и амбру втираешь в ключицы,
мускусом – ямочки на ягодицах.
Фаллос взовьется, как линь из лимана, –
губы скользнут и увязнут в медвяном,
гулом наполнит и вывернет уши,
но погружаясь все ниже, все туже –
губы войдут в виноградные грозди,
фаллос забьется в пружинистом росте,
будто на цыпочках корчась и млея,
в жарком дыханьи твоем столбенея.
Встанешь, плеснешь из бутыли «кагором»:
ах как он валится тупо, как боров.

4.

Твоя спальня обтянута темно-вишневым велюром.
Ты сидишь на полу, ты сегодня – глазок ювелира.
Твое тело прозрачно и пальцам моим неподвластно.
Горяча и тягуче-ветвиста стеклянная масса.
Ты – орудье труда, а зеркально – священная жертва.
Контражуром навел на тебя я напольный прожектор.
Ты горишь по краям, как замочная щель. Ты – глазок неофита.
Я к тебе подобрал бирюзовый и ультрамариновый фильтр.
Утопая в тенях, ты качнулась назад и застыла.
Твоя роль – восходящий эфир. Ты легка и пустынна.
В твоей выгнутой шее под тонкой небесною пленкой
только жилка дрожит, как заело секундную стрелку.
Вокруг шеи твоей, не дыша, оберну полотенце.
Легкий ток заискрится в моих индевеющих пальцах.
Я продену их в кольца садовых заржавленных ножниц:
это икс, удлиняющий руку, он движется, множась,
это битва ножей – то отпрянут, то сходятся в клинче,
то – хрипенье и лязг, то – прильнувши – щебечут по-птичьи.
Я беру со стола костяной допотопнейший гребень.
Приближаясь к тебе, я гляжу на часы, я цежу твое время.
Полночь бьет. И под каждый удар от тебя отделяются пряди:
ты в кольчуге волос – твоя шея, спина, твои плечи и груди.
Твоя роль – послушанье. Ты ноги поджала. И губы. И годы.
Из-за всех плинтусов в кулачки свои прыщут, на цыпочки встав, квазимоды.
Саблезубый храбрец на нас прет, хохоча, и пердит в упоенье атаки.
И с мизинца ноги утащив твою прядь, замирает в объятьях ватаги.
Но теперь уже все, пригибаясь, бегут под прикрытием пряди на приступ.
Улюлюканье, лестницы, дым… Эту роль назовем приращением смысла.
Они влезли на голову, труд их бурлит, они вяжут интриги и шашни.
Ты в короне сидишь, на твоей голове – из фольги три дрожащие башни.
Я в огромной пиале развел нашатырь вместе с перекисью водорода;
с гомерическим хохотом в пену летит саблезубый храбрец-воевода.
И пока остальные трясут кулачки над собой от смертельной обиды,
я над белой фольгой зажигаю пучки золотым «блондораном-ликвидом» .
Я обвел твои формы каймой серебра, а за ухом довел до юродства.
Только челку твою благородная хна оттеняет надменным злорадством.
Упыри уползают, ропща на юдоль. Твой пробор углубляю я басмой.
Наконец, я даю тебе грим: твоя роль – арлекин в косметической маске.
И пока я готовлю последнюю смесь, обретая библейскую силу, –
Изо всех пузырьков я сливаю туда все, что ты не долила, Далила.
Тридцать лет миновало с тех пор. Твои губы, как прежде, душисты.
Я узнал тебя, дева! Теперь твоя роль – подо мной. А моя – реваншиста.

5.

это узкая улочка в теле твоем,
это выход в астрал через спуск и подъем,
это трепет томленья, улики лакун,
это в терпкой ворсе чернослив и лукум,
это сонмы очнувшихся ангелов: «пить!»,
это кислый кизил, увлажняющий путь,
это южная ночь, это лунная течь,
это каплющий воск на затылок со свеч,
это воск, затекающий в грудь и стопу,
это нож в животе, это жаркий стамбул,
это мир шпионажа, парад двойников,
это жмурки ужимок и цокот подков,
это спазмы соблазна, испуга и сна,
это тмин и корица и хвоя и хна,
это гул механизма на выдох и вдох,
это в солнечных брызгах пульсирует мох,
это поршень, качающий пламя из пор;
через ноздри отводится кольцами пар,
это кузница уз, это козней разгул,
это праздник гримас, это лаз-вельзевул,
это стоны кувалд и кикиморный смех
ледяных молоточков с оглядкой на мех;
вдох – и прянут, и вскрикнут от жара меха,
и ангел забьется на гребне греха!

1987